Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп,
старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему самые разнообразные, и
старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами
жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и
старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
И
старый князь, и Львов, так полюбившийся ему, и Сергей Иваныч, и все женщины верили, и жена его верила так, как он верил в первом детстве, и девяносто девять сотых русского народа, весь тот народ,
жизнь которого внушала ему наибольшее уважение, верили.
«Ну, всё кончено, и слава Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя
жизнь, хорошая и привычная, по
старому».
На крыльце
старый, еще холостой
жизни слуга Кузьма, заведывавший городским хозяйством, остановил Левина.
«Все живут, все наслаждаются
жизнью, — продолжала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах
старой коляски, — а я, как из тюрьмы выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
В душе ее в тот день, как она в своем коричневом платье в зале Арбатского дома подошла к нему молча и отдалась ему, — в душе ее в этот день и час совершился полный разрыв со всею прежнею
жизнью, и началась совершенно другая, новая, совершенно неизвестная ей
жизнь, в действительности же продолжалась
старая.
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно. Поговорив о своей
старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его
жизни.
Мы встретились
старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образе
жизни на водах и о примечательных лицах.
Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю почему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из тех взглядов, которые в
старые годы так самовластно играли моею
жизнью.
И вся эта куча дерев, крыш, вместе с церковью, опрокинувшись верхушками вниз, отдавалась в реке, где картинно-безобразные
старые ивы, одни стоя у берегов, другие совсем в воде, опустивши туда и ветви и листья, точно как бы рассматривали это изображение, которым не могли налюбоваться во все продолженье своей многолетней
жизни.
Знать, видно, много напомнил им
старый Тарас знакомого и лучшего, что бывает на сердце у человека, умудренного горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем
жизни, или хотя и не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою на вечную радость старцам родителям, родившим их.
Но
старый Тарас готовил другую им деятельность. Ему не по душе была такая праздная
жизнь — настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться как следует рыцарю. Наконец в один день пришел к кошевому и сказал ему прямо...
Все три всадника ехали молчаливо.
Старый Тарас думал о давнем: перед ним проходила его молодость, его лета, его протекшие лета, о которых всегда плачет козак, желавший бы, чтобы вся
жизнь его была молодость. Он думал о том, кого он встретит на Сечи из своих прежних сотоварищей. Он вычислял, какие уже перемерли, какие живут еще. Слеза тихо круглилась на его зенице, и поседевшая голова его уныло понурилась.
Таким образом кончилось шумное избрание, которому, неизвестно, были ли так рады другие, как рад был Бульба: этим он отомстил прежнему кошевому; к тому же и Кирдяга был
старый его товарищ и бывал с ним в одних и тех же сухопутных и морских походах, деля суровости и труды боевой
жизни.
Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся за соломинку, вдруг показалось, что и ему «можно жить, что есть еще
жизнь, что не умерла его
жизнь вместе с
старой старухой».
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть
жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще моя
жизнь вместе с
старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
Он стал читать, все больше по-английски; он вообще всю
жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков
старого покроя либеральными выходками и не сближаясь с представителями нового поколения.
Жизнь — черт ее знает — вдруг как будто
постарела, сморщилась, а вместе с этим началось в ней что-то судорожное, эдакая, знаешь, поспешность… хватай, ребята!
Самгин дождался, когда пришел маленький, тощий, быстроглазый человек во фланелевом костюме, и они с Крэйтоном заговорили, улыбаясь друг другу, как
старые знакомые. Простясь, Самгин пошел в буфет, с удовольствием позавтракал, выпил кофе и отправился гулять, думая, что за последнее время все события в его
жизни разрешаются быстро и легко.
Много пил чаю, рассказывал уличные и трактирные сценки, очень смешил ими Варвару и утешал Самгина, поддерживая его убеждение, что, несмотря на суету интеллигенции,
жизнь, в глубине своей, покорно повинуется
старым, крепким навыкам и законам.
В ее рассказах
жизнь напоминала Самгину бесконечную работу добродушной и глуповатой горничной Варвары,
старой девицы, которая очень искусно сшивала на продажу из пестреньких ситцевых треугольников покрышки для одеял.
Клим был уверен, что он не один раз убеждался: «не было мальчика», и это внушало ему надежду, что все, враждебное ему, захлебнется словами, утонет в них, как Борис Варавка в реке, а поток
жизни неуклонно потечет в
старом, глубоко прорытом русле.
— Куда вы? Подождите, здесь ужинают, и очень вкусно. Холодный ужин и весьма неплохое вино. Хозяева этой
старой посуды, — показал он широким жестом на пестрое украшение стен, — люди добрые и широких взглядов. Им безразлично, кто у них ест и что говорит, они достаточно богаты для того, чтоб участвовать в истории; войну они понимают как основной смысл истории, как фабрикацию героев и вообще как нечто очень украшающее
жизнь.
У них есть свой, издревле налаженный распорядок
жизни; их предрассудки — это
старые истины, живучесть которых оправдана условиями быта, непосредственной близостью к темной деревне.
«Жестоко вышколили ее», — думал Самгин, слушая анекдоты и понимая пристрастие к ним как выражение революционной вражды к
старому миру. Вражду эту он считал наивной, но не оспаривал ее, чувствуя, что она довольно согласно отвечает его отношению к людям, особенно к тем, которые метят на роли вождей, «учителей
жизни», «объясняющих господ».
Жизнь вовсе не ошалелая тройка Гоголя, а —
старая лошадь-тяжеловоз; покачивая головою, она медленно плетется по избитой дороге к неизвестному, и прав тот, кто сказал, что все — разумно.
Дверь тихо отворилась, и явилась Ольга: он взглянул на нее и вдруг упал духом; радость его как в воду канула: Ольга как будто немного
постарела. Бледна, но глаза блестят; в замкнутых губах, во всякой черте таится внутренняя напряженная
жизнь, окованная, точно льдом, насильственным спокойствием и неподвижностью.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому
жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный дом, далее университет, книги и свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская
жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать
старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой
жизнью со дня приезда Ольги.
И день настал. Встает с одра
Мазепа, сей страдалец хилый,
Сей труп живой, еще вчера
Стонавший слабо над могилой.
Теперь он мощный враг Петра.
Теперь он, бодрый, пред полками
Сверкает гордыми очами
И саблей машет — и к Десне
Проворно мчится на коне.
Согбенный тяжко
жизнью старой,
Так оный хитрый кардинал,
Венчавшись римскою тиарой,
И прям, и здрав, и молод стал.
И вспомнил он свою Полтаву,
Обычный круг семьи, друзей,
Минувших дней богатство, славу,
И песни дочери своей,
И
старый дом, где он родился,
Где знал и труд и мирный сон,
И всё, чем в
жизни насладился,
Что добровольно бросил он,
И для чего?
Вера и бабушка стали в какое-то новое положение одна к другой. Бабушка не казнила Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в
жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение»
старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
Он не успел еще окунуться в омут опасной, при праздности и деньгах,
жизни, как на двадцать пятом году его женили на девушке красивой,
старого рода, но холодной, с деспотическим характером, сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к рукам.
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои
старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю
жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
Где Вера не была приготовлена, там она слушала молча и следила зорко — верует ли сам апостол в свою доктрину, есть ли у него самого незыблемая точка опоры, опыт, или он только увлечен остроумной или блестящей гипотезой. Он манил вперед образом какого-то громадного будущего, громадной свободы, снятием всех покрывал с Изиды — и это будущее видел чуть не завтра, звал ее вкусить хоть часть этой
жизни, сбросить с себя
старое и поверить если не ему, то опыту. «И будем как боги!» — прибавлял он насмешливо.
— Ну, мы затеяли с тобой опять
старый, бесконечный спор, — сказал Райский, — когда ты оседлаешь своего конька, за тобой не угоняешься: оставим это пока. Обращусь опять к своему вопросу: ужели тебе не хочется никуда отсюда, дальше этой
жизни и занятий?
Между тем она, по страстной, нервной натуре своей, увлеклась его личностью, влюбилась в него самого, в его смелость, в самое это стремление к новому, лучшему — но не влюбилась в его учение, в его новые правды и новую
жизнь, и осталась верна
старым, прочным понятиям о
жизни, о счастье. Он звал к новому делу, к новому труду, но нового дела и труда, кроме раздачи запрещенных книг, она не видела.
Леонтий обмер, увидя тысячи три волюмов — и
старые, запыленные, заплесневелые книги получили новую
жизнь, свет и употребление, пока, как видно из письма Козлова, какой-то Марк чуть было не докончил дела мышей.
Я — не тетушка, не папа, не предок ваш, не муж: никто из них не знал
жизни: все они на ходулях, все замкнулись в кружок
старых, скудных понятий, условного воспитания, так называемого тона, и нищенски пробавляются ими.
Он шел к бабушке и у ней в комнате, на кожаном канапе, за решетчатым окном, находил еще какое-то колыханье
жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать
старый век.
Она прислушивалась к обещанным им благам, читала приносимые им книги, бросалась к
старым авторитетам, сводила их про себя на очную ставку — но не находила ни новой
жизни, ни счастья, ни правды, ничего того, что обещал, куда звал смелый проповедник.
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в
старые здания, глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую
жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Райский провел уже несколько таких дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником,
старым, запущенным садом и рощей, между новым, полным
жизни, уютным домиком и
старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях, на берегах, над Волгой, между бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
— Ты все тот же
старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей
жизнью, а о себе не подумаешь, кто ты сам?
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада
старых и новых понятий, ладила с
жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила
жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
— А вы хотели бы, по-старому, из одной любви сделать
жизнь, гнездо — вон такое, как у ласточек, сидеть в нем и вылетать за кормом? В этом и вся
жизнь!
Там был записан
старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с
жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной
жизни.
— Да, это правда, бабушка, — чистосердечно сказал Райский, — в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас — так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им
старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из
жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая…
Она говорит языком преданий, сыплет пословицы, готовые сентенции
старой мудрости, ссорится за них с Райским, и весь наружный обряд
жизни отправляется у ней по затверженным правилам.